В Сухой Меленке за мёртвыми ходили двое. Захар Семёнов сколачивал домовины, а Устинья Кожина обмывала покойников и шила погребальные рубахи.
Захару в ту осень было двадцать шесть. Дело он принял от отца вместе с рубанком, с запахом сосновой стружки и с привычкой не спрашивать у чужого горя, надолго ли оно. Устинье было под семьдесят. Жила она на отшибе, у самого кладбищенского оврага, одна, и в избу к ней без нужды не заходил никто. А с нуждой заходили все. Раньше или позже, но все.
Шила она хорошо — это признавали даже те, кто обходил её двор стороной. Саван у неё выходил ровный, без единого узла, и ложился на покойника так, будто человек в нём и родился. А мерки она никогда не снимала.
Захар заметил это не сразу. Он в ту пору уже года три ходил с отцом по домам, где был покойник, снимать мерки для гроба, и однажды, дожидаясь отца на дворе, раздумывал, что Устинья всегда приходила с готовой рубахой. Приносила саван под мышкой, свёрнутый, разворачивала и сама надевала — и всякий раз впору. И на Луку Сомова, мужика ростом в притолоку, и на ссохшегося деда Агафона, в котором и трёх пудов не осталось. И на всяком покойнике саван сидел как влитой.
Он спросил её об этом однажды, ещё при отце, по молодости. Умер тогда Ефрем Гладышев: вечером лёг здоровый, а ночью прихватило сердце. За Устиньей не посылали — некогда было и некому, ещё не рассвело. А она к рассвету уже стояла у гладышевских ворот со свёрнутым полотном под мышкой и ждала, когда откроют.
— Тётка Устинья, как же ты шьёшь-то? Ты ведь мерку ни с кого не снимала. Всяк по-своему сложен, а у тебя всё впору.
Она подняла на него глаза — светлые, промытые, птичьи — и ответила спокойно, как отвечают на вопрос про погоду:
— Мёртвого мерить нельзя. Мёртвый своё уже отмерил, на нём мерка не держится. Мерить надо живого. Тогда впору ляжет.
Захар тогда посмеялся про себя, а после стал замечать. На престольный праздник, на свадьбах, на осеннем торгу Устинья всегда стояла позади людей. Стояла тихо, руки под передником, и губы у неё шевелились. А возвращаясь, до утра жгла лучину — соседи видели свет в окошке.
Мать Захара, Дарья, говорила ему так: если на людях вдруг потянет холодком по спине, от плеча до плеча, будто мокрой ниткой провели, — не оглядывайся. Это она мерит. Оглянешься — собьёшь ей счёт, и она начнёт заново.
— А не сбивать? — спросил Захар.
— А не сбивать — посчитает да уйдёт, — сказала мать. — Ей ведь всё равно на каждого рано или поздно шить.
✦ ✦ ✦
Умерла Устинья в октябре, и нашли её на второй день, когда хватились, что из трубы не идёт дым. Сидела она у стола, лицом к окну. В пальцах — игла. На коленях лежало полотно, недошитое, и по краю подгибки шли красные стежки, складывались в слово.
Хоронить взялись всем миром, потому что родни у неё не осталось. Обмывать пошла Дарья — не по охоте, а потому что больше было некому. Вернулась она под вечер, села на лавку и долго не разувалась.
— Глаза у неё не закрываются, — сказала наконец. — Пятаки клала — сползают. Ладонью держала — держу, а отпущу, они и открылись.
— И что? — спросил Захар.
— А то. Зашила я ей глаза, — сказала мать и посмотрела в угол, мимо иконы. — Ниткой её же, красной. Другой в дому не нашлось.
✦ ✦ ✦
Саван взяли тот, что лежал у неё на коленях. Не искали, не выбирали: он был под рукой и был почти готов — недошитым оставался только плечевой шов, вершка на четыре.
Дарья дошила его сама, вечером, при свече.
На красные стежки по подгибке ни она, ни Захар не поглядели, а ведь там было вышито какое-то слово. Грамоты в дому не знали, и слово это было для них таким же узором, как петух на полотенце. Мало ли что старуха себе вышила.
Отпел её отец Мефодий, похоронили как положено, помянули, разошлись. Стояла сухая холодная осень, дороги подмёрзли, и жизнь в деревне пошла своим чередом. Две недели о покойнице не вспоминали.
✦ ✦ ✦
Матрёна Ветлугина проснулась среди ночи оттого, что в избе стало тепло.
Она это потом повторяла много раз, и всякий раз начинала с одного и того же: не от шума проснулась, не от холода — от тепла. К ночи печь выстывала, из-под двери тянуло, спали под тулупами. А тут пошло тепло, тяжёлое, стоялое, с духом, как из погреба, где сгнила картошка.
Луна стояла полная, и в избе было светло. У кровати, где спал её младший, Онисим, стояла женщина.
Стояла спиной, согнувшись над спящим, и была она в белой рубахе, до полу. Матрёна сперва подумала на сноху — мало ли, встала, подошла. Хотела окликнуть и не окликнула, потому что женщина повела лицом над спящим — влево, вправо, — и Матрёна услышала, как она нюхает. Коротко, часто, втягивая воздух ноздрями, как собака над следом. Обнюхала от головы к ногам и обратно к голове. Потом достала из-за пазухи клубок.
Матрёна лежала и не могла ни встать, ни крикнуть, ни отвести глаз. Женщина размотала нитку, приложила её Онисиму к макушке, прижала пальцем, а другой рукой повела вниз вдоль тела, до самых пят. Прикусила зубами. Отняла. Перехватила и стала мерить поперёк плеч, и губы у неё шевелились, и Матрёна услышала цифры.
Вот тут она и вскрикнула. Женщина обернулась. Это была Устинья Кожина, схороненная две недели назад. Матрёна закричала уже в голос, не помня себя, и Устинья повернулась к ней всем телом. Лицо у неё было сухое, стянутое, но своё, узнать можно было сразу. А глаз не было. Веки были зашиты. По три стежка на каждом, красной ниткой, туго затянутые, и кожа под ними собралась мелкими складками, и с одного стежка свисал не обрезанный кончик.
И всё-таки она смотрела. Матрёна божилась после, что смотрела Устинья прямо на неё. А потом шагнула к окошку и полезла в него, не торопясь, вперёд головой, и тело её сложилось так, как складывается только мокрая тряпка. Последней ушла нога в чёрной от земли онуче.
Матрёна скатилась с полатей и бросилась к сыну. Онисим лежал ровно. Руки вдоль тела, ноги вместе, лицо покойное. Он был мёртвый и уже холодный.
🤞 Продолжение следует.
© Михаил Вяземский. Все права защищены. При цитировании или копировании данного материала обязательно указание авторства и размещение активной ссылки на оригинальный источник. Незаконное использование публикации будет преследоваться в соответствии с действующим законодательством.







