⏮️ Предыдущая часть рассказа:
От автора
В прошлой части Прасковья сделала свою первую колдовскую работу: помогла соседке-вдове Авдотье присушить к ней солдата. На этом из неё, как и было предсказано в шатре цыганского колдуна, вышла ведьма — деревенская, тихая, по ночам принимающая баб. К началу осени к ней уже шли регулярно: своя деревня, ближние сёла. Нафаня кормился её работой и заметно вырос. Тем же временем Фёдор пошёл к Карлу Иванычу с деньгами от «выгодно проданного бычка» и долгом «от брата жены», и Карл взял за вольную старшей дочери Лушки. После Рождества граф должен был подписать бумагу.
Что было дальше — в этой части.
Часть шестая. По одной душе
Бумага пришла в марте, на второй неделе Великого поста.
Карл Иваныч принёс её сам — не послал писаря, а пришёл к Фёдору на задний двор, подал в руку лист с тёмно-красной печатью графа. Сказал:
— Лушка твоя теперь вольная, Фёдор. Поздравляю. Ходить ей теперь куда хочет, выходить замуж за кого захочет. Из крепостных книг я её сегодня вычеркну.
Фёдор поклонился, спрятал лист за пазуху, сказал «спаси Бог», и пошёл в избу. Прасковья сидела у окна — пряла. Лушка была у печи, переворачивала лепёшки.
Фёдор молча достал бумагу, положил перед Прасковьей на лавку. Прасковья её и не развернула — глянула на тёмно-красную печать, и всё поняла. Посмотрела на Лушку. Лушка стояла у печи, не зная ещё, о чём речь.
— Лушка, — сказал Фёдор негромко. — Подойди-ка.
Лушка подошла. Фёдор показал ей на бумагу.
— Это твоя вольная, дочь. Ты теперь не крепостная.
Лушка постояла, посмотрела на отца, потом на мать. Лицо у неё медленно стало розовым, потом красным, потом по щекам потекли слёзы — две, три. Она их не вытирала, и не плакала вслух, и ничего не говорила. Постояла, поклонилась отцу в пояс, поклонилась матери, потом, не говоря ни слова, вышла из избы.
Прасковья, не оборачиваясь, сказала Фёдору:
— Ничего. Поплачет на дворе и вернётся. Куда ей сейчас идти.
Фёдор кивнул. И верно, Лушка к ужину вернулась — глаза опухшие, но лицо ровное, — села на своё место к столу и стала, как всегда, кормить младших.
Никто за всю эту неделю в избе про вольную не сказал ни слова. Так у них в семье было принято: важное переживалось молча, и только потом, через какое-то время, когда улеглось внутри, могло быть сказано вслух — а часто и не было сказано совсем.
✦ ✦ ✦
Через год — на следующее Рождество — выкупили Степана.
Он был старший сын, девятнадцати лет, толковый, рукастый, да непоседливый. В деревне ему было тесно. Фёдор ездил с ним в Кострому, к свояку, державшему там скобяную лавку, и сговорил парня в работники. Про горшок в подполе никто из детей не знал — ни Степан, ни Лушка, ни кто из младших. Знали одно: «батя долг старый получил с брата жены, на меня хватило». Так Прасковья с Фёдором сговорились с самого начала, ещё над тем горшком: дети знать не должны, иначе и проболтается какой-нибудь мальчишка, и до Карла, до старосты дойдёт. Дети и не знали.
С Карлом Иванычем разговор в этот раз вышел уже короче. Карл взял деньги, пересчитал, спросил привычно:
— Опять брат жены?
— Опять, Карл Иваныч.
— Богатый брат у твоей жены, Фёдор.
— Да Бог ему дал, Карл Иваныч. Чем богат — тем и делится.
Карл хмыкнул, ничего больше не сказал, бумагу выписал.
✦ ✦ ✦
А поздним летом того же года к Прасковье впервые пришла баба не из её деревни.
Пришла поздно ночью, после первых петухов. Постучала тихо в ставню — три раза, потом ещё один. Прасковья вышла в сени. На пороге стояла баба — лет сорока, в дорожной запачканной шали, в стоптанных лаптях, с грязью на подоле до колен. Видно было, что шла далеко, и шла пешком.
— Из Волосова я, — сказала баба коротко. — К тебе. Слыхала о тебе.
Волосово было за одиннадцать вёрст, через лес, мимо болота. Прасковья её впустила. Усадила. Чаю не предложила — баба сама ничего не приняла бы.
Та, переведя дыхание, начала. Жил у неё муж, неплохой мужик. Умер на Покров, попавши под телегу с дровами. Осталась она одна с тремя детьми, корова, надел. Пришёл к ней свататься хороший вдовец из их же села. Дело уже шло к венцу. И тут вмешалась его соседка — молодуха Гланя, пятнадцатью годами моложе самой просительницы, бойкая до неприличия, юбку покороче подпоясывала и грудью вперёд ходила; и увела вдовца женской хитростью: сама стала бегать к нему с пирогами, сама и в баню к нему стала ходить париться. К Меланье он уж который месяц как не приходит и про венец больше не заговаривает.
— Сделай ты мне с ней, Прасковьюшка, — сказала просительница, и голос у неё в эту минуту был такой, какого, верно, и сама от себя не ждала: ровный, тихий, сухой, как бывает у тех, кто всё уже выплакал и теперь только ждёт. — Не могу я с ней на одной земле жить. Не могу. Свету белого я через неё не вижу, в избе своей сидеть не могу. Извести её, окаянную. Чтобы свалилась да не встала. А коли уж совсем — то Бог ей судья, на то и моя воля.
Прасковья посидела. Голова у неё уже работала тем самым чужим ходом — ясно, без сомнений. Глянула на Меланью один раз, прямо.
— От неё что-нибудь принесла? — спросила она. — Чтоб с тела или с одежды. Чем вытиралась, что носила, что в волосы вплетала. Без этого — не сделать. — спросила она.
Баба развязала платок и положила на стол кусок старой холстины — серой, с пятнами засохшей бурой крови.
— Недели две тому назад вязала эта Гланя стоги, порезалась серпом, кровь утирала вот этой тряпкой. Тряпку бросила в траву. Я подобрала. Берегла. Думала, пригодится.
— Пригодится, — сказала Прасковья. И, не отводя глаз: — А чем платить будешь, Меланья? За такое дело — далеко не даром.
Баба помолчала. Потом, не глядя на Прасковью, сняла из ушей серьги — простые серебряные, давние, видно, что материнские, — и положила на стол.
— Это всё, что есть, Прасковьюшка. Больше ничего нет. Прости.
Прасковья посмотрела на серьги. Потом на саму Меланью.
— Мало, Меланья. За такое дело — мало.
Меланья обомлела. Стояла, не зная, что сказать. Прасковья помолчала ещё, потом подняла руку и показала пальцем Меланье на грудь — на то место, где у неё под рубахой висел на тесёмке нательный крест.
— Вот этот сними. И отдай.
Меланья отшатнулась. Лицо у неё стало белое, и слова пошли путаные, перемежаясь со всхлипом:
— Прасковьюшка… родная… как же мне без креста-то… крест-то у меня бабушкин, бабка моя покойница перед смертью с шеи сняла да мне передала, помирая… и крестили меня в нём, он меня младенца в купель опускал, я его сызмала на себе ношу, и в девках, и в замужестве, и когда мужа хоронила, и когда дети родились… он всю жизнь со мной… как же я без него на улицу выйду, как лягу спать, как помру, не дай Бог, без креста-то… Прасковьюшка, родная, возьми ещё что хочешь, я последнее принесу, рубаху последнюю с тела отдам, только крест не трогай…
— А с крестом, — сказала Прасковья ровно, — мне за тебя такое дело не сделать. Не пройдёт. Сама подумай, Меланья, и снимай. Иначе ничего не будет.
Меланья постояла, глядя на свои руки. Потом, медленно, онемевшими пальцами, развязала тесёмку на шее. Сняла крест — простой, медный, потёртый. Подержала на ладони. Положила рядом с серьгами.
— А теперь иди, Меланья, — сказала Прасковья. — К утру у себя дома будь. Как услышишь, что слегла Гланя, — никому не говори, что у меня была.
Меланья ушла так же тихо, как пришла.
Прасковья посмотрела на серьги, на крест. Серьги взяла. Крест — нет: завернула в чистую тряпицу и убрала отдельно, в дальний ящик. Чужой нательный крест себе под руку не возьмёшь, и в горшок к деньгам его не положишь, — а как с ним быть, Прасковья не знала. Знала одно: не выкидывать. Лежать ему теперь у неё, пока сама не поймёт куда.
✦ ✦ ✦
В ту же ночь Прасковья из тряпки сшила маленькую куклу.
Шила недолго — руки у неё были опытные, тряпки на куклу хватало. Голову набила соломой — взяла из подстилки в углу, какая шла на тюфяки, — туловище свернула из той же холстины. Пятна крови, пропитавшие ткань, легли на тулово куклы как живое — спереди, сзади, на груди, на боку. Когда кукла была сшита, Прасковья наклонилась к ней и тихо, отчётливо проговорила:
— Гланею тебя нарекаю. Гланя ты. Гланя.
Завернула куклу в чёрную тряпицу, сунула за пазуху, оделась и вышла.
На перекрёсток за околицей — там, где сходились две дороги, на польскую и на галичскую — Прасковья дошла, когда Большой Воз стоял уже над лесом, а село за её спиной давно лежало мёртвое: ни одной собаки, ни одного огонька, ни в одной избе. Луна стояла за облаком, света не было. Ночь была тёплая, августовская, без ветра. Пахло жнивьём, сухим клевером, остывающей за день землёй. На самом перекрестье Прасковья ножом, который принесла с собой, вырыла маленькую яму — на глубину локтя. Земля шла легко, рассыпалась под клинком. Положила в яму куклу. Сверху, не закапывая, сказала:
— Гланя, лежи. Как эта кукла лежит — так и ты лежи. Не вставать, не ходить, не дышать тебе полной грудью. Изголодаешься, иссохнешь, на постелю сляжешь, сляжешь ты, Гланя, сляжешь надолго, и не до женихов тебе, не до людей, не до белого света. Где была Гланя — будет бледная тень. Слово моё крепко, ключ в воду, замок в землю, язык мой под камень.
Засыпала яму. Притоптала ногой. Сверху положила камень, какой нашла рядом.
И пошла домой. На обратной дороге не оглянулась ни разу — этого тоже нельзя было.
Через неделю в Волосове слегла молодуха Гланя. Лекарь, выписанный из Костромы, сказал — горячка, какой и название не приберёшь. Лежала она долго, под зиму уже только встала, и встала такой, какой её прежде не знали: тихой, серой, с трясучими руками, и с глазами, в которых поселилось что-то чужое. Жених её к тому времени посватался уже к Меланье. Меланья ему не отказала.
✦ ✦ ✦
К Прасковье в это лето приходили уже бабы из четырёх или пяти ближних сёл. Молва шла. С молвой пришли и другие вещи.
В августе, на Преображение, к Прасковье в избу пришёл сам отец Иоанн, приходской поп — невысокий, щуплый человечек лет шестидесяти, с короткой седой бородой, в потёртой рясе. Сел на лавку, посмотрел на завешенный красный угол, посмотрел на Прасковью.
— Параша, — сказал он тихо. — Ты у нас на приходе сколько живёшь?
— Сорок четыре года, батюшка. Здесь и родилась.
— А на исповеди когда последний раз была?
Прасковья помолчала.
— На Великий пост в позапрошлом году, батюшка.
— Два года, значит. А ходят к тебе, я слышал, бабы со всей округи. И с нашего села, и из Волосова, и из Спасского, и аж из-под Галича, говорят, прошлой неделе одна была. Чего ходят, Параша?
— За советом, батюшка. Кто по ребёнку, кто по тесту, кто по мужику. Бабьи дела.
Отец Иоанн посмотрел на неё долго. Глаза у него были усталые, в красных прожилках, не злые.
— Параша, — сказал он. — Я тебя помню, как тебя на руках в купель опускали. Мать твоя тогда плакала от радости. И крестик нательный я тебе сам надевал, материн ещё. Так вот я тебе скажу, как пастырь. Если ты по-бабьему советы даёшь — это одно. А если по-другому — вернись, пока не поздно. Бог милостив. Прошлое отпустит, нынешнее простит. Только сама приди, без зова. Слышишь?
— Слышу, батюшка.
Поп ещё посидел, посмотрел в красный угол на завешенную тряпкой божницу — и сам вздохнул, тяжело. Поднялся, благословил Прасковью на пороге двумя пальцами и ушёл. Не сказал больше ничего.
Прасковья за ним заперла дверь и долго стояла в сенях.
В углу за печью было плотно — Нафаня там был, и Нафаня всё слышал, и Нафаня знал, что́ это значит для дома, в котором он живёт.
— Времени у нас, видно, осталось немного, — сказала Прасковья тихо и в избу, и в угол одновременно. — Надо торопиться.
И добавила в голову — мысленно, не вслух, — то, что и сама теперь различала уже как чужой, не свой ход:
«Карл Иваныч».
Из угла откликнулось коротко, почти весело: да.
✦ ✦ ✦
Подчин и морок делали в полнолуние, в ту же ночь.
Прасковья, как стемнело, поставила на стол три восковых свечи, натёртых сажей до тёмно-серого цвета, в трёх чёрных подсвечниках, какие нашлись у неё с прошлогодних похорон материнской сестры. Свечи поставила треугольником. Зажгла. В пиалу с водой бросила щепоть сажи — вода стала чёрной. Из остатков воска от тех же похорон слепила маленькую куклу — на ладонь, не больше.
Голову куклы вылепила нарочно большой, не по телу — голова с кулак, а тулово с палец. Внутрь воска при лепке вмяла обрывок бумажки — на ней рукой Карла Иваныча было что-то написано; обрывок Прасковья тогда же подобрала со стола, когда убиралась в конторской.
Положила куклу в центр треугольника.
— Нарекаю тебя, — сказала тихо. — Карл Иваныч Штольц. Отныне ты — Карл Иваныч. Карл. Карл. Карл.
Взяла нож, срезала кукле половину головы — ровно. На месте среза получилось углубление, как чашечка. В углубление Прасковья положила куриные мозги — свежие, серые, с прожилками крови; курицу она в этот день зарезала специально, для этого. Потом стала капать на мозги воском от свечи — медленно, капля за каплей, и при этом тихо говорила в такт каплям:
— Заведу… запутаю… темнотой окутаю… ты ходи и спи… ты гляди и спи… ты дыши и спи… ты живи и спи… ни мёртвый, ни живой, ни зрячий, ни слепой… между небом и землёй, между солнцем и луной — отныне ты раб мой…
Капля за каплей закрывала мозги. Слова повторялись, и повторялись, и повторялись, без числа. Когда мозги совсем ушли под воск, Прасковья отставила свечу, взяла куклу с пиалой и трижды окунула в чёрную воду.
— Воля твоя, Карл Иваныч, стоячая. Воля твоя — текучая. Стоячую — изломаю. Текучую — изолью. Долей кабальной к рабу Карлу привяжу.
Воду вылила в ведро у дверей. Потом взяла осиновую лучину, переломила её над куклой, бросила в огнеупорную глиняную тарелку и подожгла от свечи.
— Аки щепа сия деревянная переломится — таки и норов раба Карла сломится. Аки щепа сия разгорится — таки и воля раба Карла в пепел обратится.
Так — с каждой из девяти лучин. Девять переломов, девять огней, девять повторений. Когда прогорела последняя, Прасковья выждала, пока остынет пепел, и сказала уже ровно, спокойно, как считают:
— Девять. Восемь. Семь. Шесть. Пять. Четыре. Три. Два. Один. А с нуля — крепка моя воля над раба Карла волей. Над раба Карла волей — крепка воля раба Фёдора. Что Фёдор скажет, то Карлу слаще мёда. Что Фёдор подаст, то Карл из рук возьмёт и спасибо скажет. Да будет так.
Пепел собрала в чёрную тряпицу. На девятый день закопала под старой осиной в овраге, за гумном.
✦ ✦ ✦
К концу месяца Фёдор пошёл к Карлу Иванычу с деньгами на Ваньку.
И что произошло, Фёдор потом долго с Прасковьей не мог обсудить — не находил слов. Карл, увидев его в дверях конторской, обрадовался, как ребёнок. Усадил, сам отодвинул для него стул. Налил из своей бутылки — настоящей немецкой шнапсовой, какую держал для гостей, — рюмку. Спросил про здоровье, про детей, про урожай. Деньги, которые Фёдор положил на стол, взял почти не глядя — пересчитал всего раз, и то невнимательно. Сказал:
— Молодец ты, Фёдор. Смотрю на тебя — и душа радуется. Расторопный мужик, дельный, с головой. Далеко пойдёшь, помяни моё слово. Ну, на Ваньку твоего я выпишу сегодня же. И при случае замолвлю за тебя слово перед графом. Доброе слово. Какой ты ему слуга — таких мало.
Фёдор поклонился, поблагодарил, вышел. На улице долго стоял, моргая. Потом пошёл домой — и в избе только сел на лавку, глянул на Прасковью, и сказал тихо:
— Параша. Что ты с ним сделала?
Прасковья не ответила. Только улыбнулась — уже не той улыбкой, какой улыбалась прежде.
✦ ✦ ✦
С того раза дело пошло легко.
Ваньку выкупили в ту же осень. Марью — следующей весной. Гришку — летом. Федюньку — снова осенью. Настасью, Петра, Сёмку — за два года. Карл подписывал бумаги с радостью, в каждую вкладывая ободряющее слово, иногда даже от себя клал на стол кулёчек леденцов «для деток ваших, Фёдор, передайте им от меня, скажите — Карл Иваныч про них помнит». Графу о Фёдоре он писал в Москву такие дифирамбы, что граф однажды, подивившись, прислал Фёдору ответную записку «Похвалу твою от Штольца я принял к сведению. Велю тебе и впредь служить, как служишь».
Анютку, последнюю, выкупили на четвёртом году. К тому времени самой Анютке было уже семь лет. Прасковью выкупили вместе с ней. Фёдора — последним, через ещё полгода: тут уже Карл Иваныч сам сказал, что и Фёдору пора, и сам предложил оформить.
Когда Карл выписывал последнюю бумагу — на Фёдора, — у него на минуту в глазах мелькнуло что-то странное. Будто он на одно мгновение стал прежним Карлом, и на этом мгновении что-то про Фёдора понял, и про деньги все эти, и про брата жены, которого не было. Но мгновение прошло. Карл моргнул, улыбнулся, протянул бумагу, и сказал тепло:
— Ну, Фёдор. Удачи тебе. Жалко мне тебя отпускать.
✦ ✦ ✦
Уезжали в начале лета.
В подполе к этому времени денег оставалось ещё много — не всё ушло на выкуп, и ещё хорошая половина горшка. Фёдор с Прасковьей сговорили землю в селе за рекой Унжей, у Костромы — двадцать вёрст. Там у Прасковьиной троюродной сестры жил старик-крестьянин, продавший пять десятин с домом-пятистенком и со всем хозяйством. Дом был справный, не изба — настоящий, с горницей, с двумя печами. Двор большой, сарай, хлев, баня. Земля чернозёмная, плодородная.
Сговорили за хорошую цену. Фёдор отвёз половину задатка, договорился, на Троицу взяли остальное и переехали.
Из крепостной избы выходили ранним утром. Дети уже все были в подводе, скарб увязан. Прасковья в избе обошла всё последний раз, поклонилась четырём углам, постояла у завешенной божницы, сняла с неё своё льняное полотенце, вышитое ещё девкой, аккуратно сложила и положила в свой узелок. Образа взяла все — и Спаса, и Казанскую, и бабкину Всех скорбящих Радость, — обернула чистым и положила сверху.
Угол за печью, где двенадцать лет жил Нафаня, был пуст. Прасковья постояла там, посмотрела. Угол был обычный, тёмный, с паутиной у потолка. И с лёгким, едва уловимым запахом, какой остался — псины, табака, и чего-то ещё, что было только их.
— Пошли, Нафаня, — сказала она тихо. — Новый угол подыщем.
Никто не ответил, ничего не стукнуло. Но когда Прасковья вышла из избы и села на подводу, она знала: он уже там, с ней. Сидит где-то — то ли за пазухой, то ли в платочке, то ли в самом её плече. Уехал с ними.
✦ ✦ ✦
На новом дворе пятистенный дом встретил их прохладой и крепким запахом старого, обжитого жилья. Прасковья прошла все комнаты, поклонилась четырём углам в горнице. В дальнем углу за второй печью, в маленькой летней кухоньке, она остановилась. Угол был тёплый, тёмный, в стороне от красного. Сняла в красном углу горничном новые иконы и завесила их сразу же — чистым новым полотенцем, которое купила специально для этого ещё до отъезда.
— Здесь, Нафаня, — сказала она.
Из дальнего угла за второй печью один раз тихо стукнуло. Согласился.
Семья начала жить заново.
Землю, что с домом сговорили, поднимать стали сами — Фёдор и старшие сыновья. Лушка вышла осенью замуж за местного, молодого крестьянина, — толкового, спокойного. Степан приехал из Костромы помочь с посевом и остался: говорит, лавка ему надоела, на земле работать роднее. Через год Фёдор нанял в помощь двух мужиков из чужих — обрабатывать землю на ту половину, что не успевали своими. Через два — ещё одного. Хозяйство у них росло.
И к Прасковье на новом месте уже на вторую неделю постучала в окно одна из соседских баб.
Молва, как известно, опережает любую подводу.
Друзья ❤️, подписывайтесь на канал, чтобы мы встречались чаще. Ставьте лайки 👍 для обмена энергиями и оставляйте комментарии! 😍
© Оккультный Советник. Все права защищены. При цитировании или копировании данного материала обязательно указание авторства и размещение активной ссылки на оригинальный источник. Незаконное использование публикации будет преследоваться в соответствии с действующим законодательством.





