⏮️ Предыдущие части рассказа:
От автора
В прошлой части Нафаня, поселившийся за печкой у Прасковьи, начал давать о себе знать. Прасковья узнала, чем его кормить — куриной печёнкой, водкой, табаком, — и стала подавать ему в каждое полнолуние.
Тогда же, за сухой сосной, у болота, Нафаня указал ей место клада: старый, ещё петровский, горшок с золотыми монетами. Клад Прасковья с Фёдором достали ночью, принесли домой и спрятали в подполе. Решили: тратить будут по чуть-чуть, не сразу, чтобы их с пропажей жеребца Саиба не связали; и первой выкупят из крепости старшую дочь Лушку.
В тот же вечер к Прасковье впервые пришла соседка Авдотья — не за колдовством (о Прасковьиной силе никто в деревне ещё и не знал), а просто за бабьим советом: как присушить к себе солдата, что стал к ней захаживать, но жениться не собирался. И вот тут у Прасковьи впервые — помимо её воли — явилось в голове готовое знание, что с этим делать.
Что было дальше — в этой части.
Часть пятая. Рождение ведьмы
Авдотья пришла, как Прасковья ей и велела, на следующий день после обедни.
Пришла тихо, задним двором, не через улицу. В платке по глаза, лицо красное — то ли от мороза, то ли от стыда. В руках — тряпичный узелок. Поклонилась Прасковье, села у стола, развязала узелок. Положила по одному на столешницу: маленькую глиняную чарочку, заткнутую тряпкой (вино), клок седоватых волос, завёрнутый в бумажку (с его гребешка), нитку с его рубахи (серая, домотканая), и небольшой ломоть чёрного хлеба — не свежий, вчерашний, тот самый, который солдат у неё ел в последний свой приезд.
— Всё принесла, Прасковьюшка, — тихо сказала Авдотья. — Как велела. Что мне теперь делать?
Прасковья не ответила. Подошла к Авдотье, взяла её за платок, сдвинула платок у виска, двумя пальцами выхватила из-под него один длинный волос — с рывком, коротко, резко. Авдотья вскрикнула от боли, но не успела даже охнуть — Прасковья уже отошла, неся волос в пальцах.
— Иди к двери, — сказала она через плечо. — Встань спиной ко мне и не оборачивайся, пока не позову. Ничего не говори.
Авдотья, держась за висок, послушно пошла к двери, стала спиной. Прасковья посмотрела на неё с минуту. Потом повернулась к столу, на котором лежало принесённое, и положила Авдотьин волос рядом с солдатским клоком.
Голова у Прасковьи в эту минуту была пустая — но пустая не своей пустотой, а чужой. Как будто её саму из головы вынули, а на её место что-то положили. И это что-то тихо, без торопливости, вело её руки.
Она взяла чарочку, сняла тряпку, понюхала. Вино было недорогое, домашнее, из яблочного сусла, — такое в той местности гнали из осенних паданок. Поставила чарочку по центру стола. Потом взяла чёрный хлеб, отломила от него маленький кусочек — с ноготь, не больше, — и положила рядом с чарочкой. Ещё раз — отломила, положила. Ещё раз. Три крошки, на расстоянии друг от друга. Остальной хлеб отложила.
Клок волос она не трогала пальцами. Взяла двумя концами бумажки, перенесла волосы на чистую дощечку. Сверху положила нитку — ровно, не на волос, а рядом, как будто солдат лежал, а нитка — это его рубаха, сброшенная к ночи. Всё это поставила к чарке.
Подошла к печи, достала из заслонки тёплый уголёк — не горячий, а уже притухающий, серый. Взяла его щипчиками для лучины. Поднесла к дощечке, уронила уголёк на нитку — нитка зашипела, свернулась, пустила тонкий дымок, и потухла. Вонять в избе стало паклей и чем-то ещё — лёгкой, кислой ноткой, какая бывает от жжёного волоса.
Прасковья сдвинула чёрные крошки к углю. Потом очень осторожно взяла двумя пальцами волоски солдатские с бумажки, подняла с дощечки Авдотьин волос, и сплела их меж собой — три солдатских седоватых и один её, тёмно-русый. Скрутила пальцами, как скручивают кручёную нитку, плотно, в один жгутик. Положила жгутик прямо на уголь. Волосы съёжились, вспыхнули на миг белым огоньком и исчезли вместе, оставив крохотный жирный след. Запах жжёного волоса усилился.
И тогда Прасковья произнесла вслух — негромко, почти не шевеля губами, — несколько слов. Что именно за слова, Авдотья у двери потом вспомнить не могла: слова были обыкновенные, как будто бы из колыбельной или из какой-то присказки, — но произнесла их Прасковья так, что у Авдотьи, стоящей спиной, пошли по всему хребту мелкие, холодные мурашки, и она на секунду забыла, что дышит.
— Иди сюда, — сказала Прасковья.
Авдотья обернулась. Прасковья пальцем — не ложкой, а пальцем — размешала уголёк и пепел в чарке, вино в ней потемнело чуть-чуть и помутнело.
— Вот, — сказала Прасковья. — Это снадобье. Понесёшь домой под платком, никому не показывай. Придёт он к тебе — наливай себе и ему вина по чарочке, как обычно. А в его чарку — из этой — по полкапли. Не больше. Через три раза сам будет к тебе тянуться. Через девять — о венце заговорит. Только смотри — если себе по ошибке попадёт хоть капля, самой худо станет, будешь тогда и ты сохнуть. Различай.
Авдотья смотрела на чарку, будто в ней был не пепел, а змея. Потом взяла её обеими руками, сунула за пазуху, закрыла платок. Поклонилась в пояс — так, что лоб чуть не до стола дошёл, — и вышла, не говоря ни слова. Деньги на столе оставила — медную полтинку, которую перед уходом достала из-за голенища.
Когда Авдотья ушла, Прасковья постояла у стола. В голове у неё была обыкновенная её пустота — теперь уже своя. Угол за печью был тёплый и плотный — так, как бывает полный, если в нём что-то сидит и прислушивается. Прасковья посмотрела туда.
— Это я сейчас сделала, Нафаня? — спросила она.
Угол не ответил звуком. Но Прасковья и без звука услышала: это мы сейчас сделали.
✦ ✦ ✦
Через три недели Авдотья пришла опять.
Пришла средь бела дня, по улице, не таясь, в чистом платке, в новых лаптях. Лицо у неё было другое — не то красное от стыда, не то осунувшееся от тоски, как до Рождества. А теперь — круглое, розовое, помолодевшее лет на десять. Глаза блестели.
— Прасковьюшка, — сказала она, усевшись у стола. — Родная. Через три раза, говорила ты. На третий и стал. Уж не отходит, а сегодня у колодца сказал, что к Богоявлению ко мне сватов пришлёт. Сватов! От себя!
Прасковья кивнула, как кивают, когда подтверждают то, что и ожидали.
Авдотья притащила с собой узел: каравай свежего хлеба, полотно холстяное в пять аршин, бутылку того же домашнего вина и отдельно — завёрнутую в тряпицу круглую монету. Серебряный рубль, старого чекана.
— Это мне? — спросила Прасковья, глядя на монету.
— Тебе, Прасковьюшка. Ты же его ко мне присушила. Это мне от матери моей в наследство рубль, берегла. А теперь — тебе. По справедливости.
Прасковья покачала головой и отодвинула монету обратно.
— Не я его к тебе присушила, Авдотья. Ты сама. Я только тебе дорогу указала. Рубль материнский возьми обратно — не мне он. А хлеб с холстом — оставь, это за угощение.
Авдотья заплакала от благодарности, взяла монету, снова поцеловала Прасковье руку, и ушла.
А в следующее полнолуние Прасковья увидела, как Нафаня жрёт иначе.
Ставила она ему, как обычно, — печёнку, водку, табак. Села к окну. К полуночи в углу загустело, запахло псиной — но не как раньше, а тяжелее, резче. И звуки пошли не те, к которым Прасковья привыкла. Чавкало в углу громче. Пило — жадно, в два глотка, не то что раньше, по-чинному. Курило — не коротко, а долго и с довольством, и дым из угла теперь растекался уже по всей избе, так что Прасковья всю ночь спала с тянущим головокружением.
Утром она взглянула в угол. Угол был плотный. В углу теперь лежала, свернувшись, тень — уже не с кота, а крупнее, с ягнёнка, с подтянутыми к туловищу лапами, и хвост, если это был хвост, лежал поперёк, загнутый крючком.
Прасковья поняла: подкрепился.
✦ ✦ ✦
С тех пор пошло.
Первой после Авдотьи — уже к концу января — пришла Аксинья с другого края деревни. Пришла поздно вечером, как раз когда на деревне запирались на ночь. Стукнула тихо в ставню — один раз. Прасковья открыла, впустила, усадила. Аксинья помолчала, мяла платок, потом наконец выговорила: у неё муж — ходок. Ни одной юбки пропустить не может. Живой, здоровый, рядом — а её для него словно и нет. Домой приходит под утро, пьяный, а то и не приходит вовсе. В деревне над ней смеются. Нет ли у Прасковьи какого средства.
Прасковья посидела. В голове у неё, по обыкновению, уже легло готовое. Решение пришло коротко и ясно, даже Прасковья в первый раз на такое слегка усмехнулась — больно деревенское, больно по-бабьи прямое было решение.
— Есть средство, — сказала она. — Сделаем ему так, что с чужими бабами у него — один срам будет. Ничего не выйдет у него ни с одной. А с тобой, с женой законной, — всё как надо. Через месяц сам со всех сторон к тебе прибежит, будет на коленях стоять.
Аксинья перекрестилась на тряпицу в красном углу и закивала.
— А ты принеси мне, Аксинья, вот что, — сказала Прасковья. — Портки его исподние, ношеные. Не стиранные, чтоб прямо с него, какие снял, в такие и неси. Те, в которых он последний раз ходил и в которых с тобой был. Когда принесёшь — я знать буду, что делать. И никому ни слова, что ко мне ходила. И до тех пор из избы ни к соседкам, ни к родне — никуда. Поняла?
— Поняла, Прасковьюшка, поняла, родная…
— Ступай.
Аксинья поклонилась в пояс, оделась, и, крестясь ещё раз на тряпицу в красном углу, торопливо ушла.
✦ ✦ ✦
На третий день, поздним вечером, Аксинья постучала снова. Вошла, развернула узелок, вынула серые мужские портки — домотканые, потёртые на коленях, с тёмными пятнами там, где не положено стирать.
— Вот, Прасковьюшка. Как велела.
Прасковья приняла портки, свернула, отложила на край стола.
— Ступай теперь домой, Аксинья. Иди сейчас же. Я без тебя всё сделаю. Завтра к вечеру приходи — получишь, что нужно. До завтра никому ни слова. И из избы никуда не выходи.
— Поняла, Прасковьюшка.
Аксинья поклонилась, снова ушла. Прасковья постояла у окна, послушала, как удаляются её шаги по снегу, потом задвинула засов на двери.
✦ ✦ ✦
В избе было тихо. Дети спали, Фёдор со старшими сыновьями ушёл в соседнее село до завтра — сговаривался о зимней поставке дров. Одна она была и в избе, и на дворе: ночь стояла чёрная, за окнами ни огонька, только лунный свет ложился по снегу голубыми полосами.
Прасковья подошла к столу. В углу за печью, который она всё это время чувствовала у себя за спиной, стало плотно. Нафаня был там. Нафаня работал с ней заодно, через её руки и её слова.
Прасковья сняла с полки пучок льна, из которого сучила нитки в свободные часы, и длинным ножом отрезала от пучка две одинаковые верёвочки — в локоть длиной каждая, не суровые, а мягкие, сученые, каких у неё было зимой запасено много. Положила верёвочки на стол крест-накрест.
Потом развернула Аксиньины портки и тем же длинным ножом стала резать их на полосы. Резала по штанине вдоль, от пояса до низу, так что получались узкие, длинные лоскуты — шириной в палец. Отрезала три. Остальное скомкала, отложила в сторону — потом сожжёт в печи, чужому не покажет.
Села. Подтянула к себе верёвочки и лоскуты. В избе было негромко, как бывает зимой ночью, когда всё живое спит и только по углам шуршит то мышь, то оседающий на печи уголёк, а на печи и на полатях чьё-то детское, ровное, тёплое дыхание.
Взяла левой рукой конец одной верёвочки, правой — конец другой, а между ними — первый из отрезанных мужниных лоскутов. И стала плести — туго, косо, как плетут девки косу, только в три ряда. Левая верёвочка через середину, правая верёвочка через середину, лоскут через середину. Опять левая, опять правая, опять лоскут.
И с каждым перехлёстом говорила — тихо, сквозь зубы, как шепчут в углу на похоронах:
— Вяжу я Митьку-мужика… крепко вяжу… от жены не отпущу, к чужой не пущу… ни красной, ни чёрной, ни рябой, ни белой… ни девке, ни вдове, ни замужней…
Коса туго, ровно шла у неё под пальцами. Плела Прасковья быстро — пальцы знали, откуда знали, оттуда же, откуда и слова. Дойдя до конца первого лоскута, взяла второй, приплела к косе, продолжила. С каждым перехлёстом — ещё слово.
— …встанет у него к чужой — пусть в глазах темно станет… потянется к чужой рукой — пусть кровь у него застынет… заговорит с чужой — пусть язык прилипнет…
— …а уд его мужской чтобы обмяк и опустился, как куст повядший в засуху… как трава скошенная лежит на лугу, так и он будет с чужой лежать… ничего не встанет, ничего не будет… стыдно будет, срамно будет, пусто будет…
Прасковья крепче затянула очередной перехлёст и продолжила.
— …а к жене своей, к Аксинье, к Аксинье, к Аксинье, — трижды повторила, — пусть тянется, пусть идёт, пусть греется, пусть с ней одной и радость, и сила, и всё мужицкое…
Довязала до последнего лоскута. Конец косы Прасковья затянула в тугой мёртвый узел, какой завязывают только на могиле, — узел, который живыми руками потом не развязать.
Коса получилась тугая, тёмная, с палец толщиной, короче локтя — с ладонь длиной, как и полагается. Прасковья подержала её в руках, посмотрела на свет от лучины, кивнула сама себе. Положила на стол.
Потом взяла эту косу обеими руками, подержала ещё раз и сильно, резко, до хруста в пальцах стянула. Потом ещё. Потом третий раз — и на третьем сдавливании в голос произнесла, уже ясно и полно:
— Как этот узел мёртвый — так и похоть его к чужим мёртвая. Как эта коса не распустится — так и уд его не встанет ни на одну, кроме Аксиньи. Слово моё крепкое — ключ в воду, замок в землю, язык мой под камень. Как сказано — так и сделается.
Коса в её руках была, как живая, и Прасковье на миг показалось, что она в руках у неё и дрогнула — сама по себе.
Прасковья завернула косу в чистую тряпицу, положила на лавку у печи. Завтра Аксинья придёт, и Прасковья скажет ей, где и как её закопать.
На следующий день, в сумерках, Аксинья постучала в ставню. Прасковья впустила. Отдала ей свёрток.
— Спрячь. В избе у вас, под порогом. Там, где он переступает туда-сюда. Закопай неглубоко, чтобы он над ней ходил. Каждый день — над ней. И никому не говори, и сама не доставай, и не трогай. Лежать ей там, пока он жив.
Аксинья кивнула, сунула свёрток за пазуху. Посмотрела на Прасковью тяжёлым, уже не таким, как вчера, взглядом, — будто за одну ночь поумнела на десять лет. Положила на стол деньги — не медную полтинку, как Авдотья, а серебряный гривенник, — поклонилась в пояс и ушла.
Через два месяца Аксиньин муж был уже дома каждый вечер. А поначалу было не так — поначалу Митька из кабака не вылезал. Только выходил оттуда всё чаще с чужой бабой, и всё чаще возвращался обратно один, с пустыми руками и злым, потемневшим лицом.
Бабы в деревне, сначала шёпотом, потом и в голос, начали между собой пересмеиваться. Говорили, что Митька привёл к себе на сеновал солдатку с того края села — а та вернулась через час и на воротах плевалась, срамными словами Митьку ругала. Говорили, что у кума дворовая девка с ним попробовала — тоже ничего у них не вышло, и девка потом по всей людской смеялась. Говорили, что и в кабаке с ним был уж совсем позор: подсела к нему одна, Верка с хутора, известная на всю волость, — а вышла от него на двор, ржала на весь кабак, что Митька-то сдулся, мужика в нём больше нет.
С того случая Митька в кабак ходить перестал. И по чужим дворам — тоже. Сидел дома, при своей Аксинье, хмурый, злой, пил один квас. Кричал на жену по всякому поводу и без повода. А по ночам, как рассказывала потом сама Аксинья по секрету соседке, к ней он всё-таки потянулся — сначала раз в неделю, потом чаще. И с ней — стало. С ней, с Аксиньей, с женой законной — стало, и прекрасно стало.
И пошло.
К весне к Прасковье ходили уже по одной раз в неделю, иногда и две. Ночью, задним двором, тихо в ставню. Сноха одна. Вдова другая. Девка, которую бросил жених. Тёща, которой зять в доме не угоден. Каждый раз — своё, каждый раз — с чем справиться. Прасковья помогала. Нафаня подсказывал, кормился, рос. К Троице он был уже размером с большую собаку, а в углу лежал плотный, тёмный, хорошо видный даже Прасковье, если она знала, куда смотреть.
Фёдор всё это видел. Не слепой был — видел. Бабы идут и идут, жена его ночами не спит, с задворок слышно бормотание. Он не вмешивался, не спрашивал. Только однажды, в начале лета, когда Прасковья поздно вошла в избу после очередной ночной гостьи, Фёдор, не поворачиваясь к ней на лавке, сказал в темноту:
— Параша. Смотри уж. Знай, что делаешь.
— Знаю, Фёдор, — сказала Прасковья тихо.
И больше на эту тему у них в доме никто не заговаривал.
✦ ✦ ✦
А в начале осени, через год после того, как они с Прасковьей принесли клад, Фёдор пошёл к Карлу Иванычу.
В тот день он продал с утра на ярмарке в Галиче бычка, хорошего бычка, годовалого. Вернулся домой, снял шапку, отдал Прасковье выручку. Потом спустился в подпол, отсчитал из того горшка ещё нужную сумму — ровно столько, сколько не хватало до вольной для Лушки по деревенским расценкам. Сложил все деньги вместе. Взял шапку и пошёл.
Карл Иваныч принял его в своей конторской — маленькой комнате при барском доме, где стоял длинный стол и на столе лежали засаленные гроссбухи. Выслушал молча. Пересчитал деньги дважды. Подержал монеты в руке, вглядываясь в одну — новую, блестящую, ярмарочную — и в другую — старую, потемневшую, не ярмарочной чеканки. Посмотрел на Фёдора поверх очков.
— Ты, Фёдор, на ярмарку одного бычка возил, — сказал он по-русски, тщательно выговаривая. — А денег здесь — на двух. Откуда?
— От брата жены, — сказал Фёдор спокойно, — долг старый отдал. Ждал его десять лет.
Карл Иваныч подержал Фёдорово лицо в своём прищуре ещё с полминуты. Ничего в нём не прочитал — Фёдор за свою жизнь при графском доме хорошо научился прятать лицо. Потом сложил деньги в шкатулку и запер ключом.
— Лушку получишь после Рождества, — сказал Карл. — Когда граф бумагу подпишет.
— Спаси вас Бог, Карл Иваныч, — сказал Фёдор, поклонился и вышел.
Дома Прасковья ждала. Она ничего не спрашивала, только смотрела на него, когда он вошёл. Фёдор разделся, сел на лавку, долго молчал.
Потом встал, подошёл к жене, положил ей руки на плечи — это он не делал лет уж пятнадцать, с того года, как ей ещё не было тридцати, — и сказал, глядя в стол:
— Взял, Параша. Одну выкупили.
Прасковья кивнула. У неё в углу за печью было тихо и довольно — чуть слышно тянуло табаком, как тянет из-под двери, когда в соседней комнате курят.
Начало было положено.
✍🏻 Продолжение следует.
Друзья ❤️, подписывайтесь на канал, чтобы мы встречались чаще. Ставьте лайки 👍 для обмена энергиями и оставляйте комментарии! 😍
© Оккультный Советник. Все права защищены. При цитировании или копировании данного материала обязательно указание авторства и размещение активной ссылки на оригинальный источник. Незаконное использование публикации будет преследоваться в соответствии с действующим законодательством.







