Некрещёная. История одной кармы. Часть 1

dzen 6de6a90483

Аптека

Эта история не выдумана. Она собрана из регрессивного просмотра, сделанного этим летом, и из сорока двух писем женщины, которая пришла ко мне с жалобой, что за каждым хорошим в её жизни немедленно идёт плохое. Имена изменены. Всё остальное — как было.

✦ ✦ ✦

Назовём её Ксенией.

Она написала в конце мая — длинно, строчными буквами, без точек, одной бесконечной сцепкой через запятые, как пишут люди, которые боятся остановиться, потому что в паузе придётся подумать. Свет мигает, когда она входит в комнату. Техника сбоит. Вещи падают с грохотом. Тяжело больные люди на улице смотрят на неё в упор. В голове туман, на глазах пелена, и хочется открывать их сильнее, чем они открываются.

И сквозная линия, ради которой, собственно, и написано письмо: «как будто за хорошим идёт плохое».

Семь лет она ходила с этим по практикам. Её чистили. «Он возвращается и энергия стекает, и так по кругу» — это её слова, и в них уже содержится диагноз, просто она его не слышит. Чистка снимает то, что налипло. Она не отменяет того, из-за чего липнет.

Комбо-диагностика показала: порчи нет. Родового проклятия нет — род обыкновенный, колдующих в нём не было. То, что её ест, — чёрная карма: невыполненный долг перед Тёмными Силами и их коллекторы, которые перекрывают ей дороги и портят всё, до чего дотянутся.

И три беса. Два злых. Третий — нет.

Вот это последнее я объяснить не мог. Злой бес возле человека понятен, два злых беса тоже понятны, а третий сидел рядом с ней и никакого зла не делал, и в общую картину не укладывался никак. Ксения написала мне ещё одну фразу, которой сама не придала значения: «я в этой жизни тоже крещёная». Тоже. Слово, за которое стоило зацепиться.

В конце июля я сел смотреть её прошлое воплощение через Хроники Акаши.

Конец девятнадцатого века. Российская империя, Херсонская губерния, Одесский уезд.

✦ ✦ ✦

Местечко называлось Вербовка, и название это было единственным, что в нём росло охотно: верба стояла по всем балкам в округе, серая, лохматая, неопрятная, как приезжий родственник, который остановился на неделю и живёт третий год.

Стояла Вербовка на дороге к Тирасполю, в сорока верстах от Одессы, и состояла из одной длинной улицы, которая честно старалась быть прямой и не сумела. Хаты белые, глиняные, крытые где камышом, где соломой; палисадники с мальвами; куры, которые ходили по улице с тем выражением полной хозяйской уверенности, какое бывает только у кур и у мелких чиновников. Петухи начинали в четыре. Пахло пылью, кизяком, акацией в мае и всегда — немножко лиманом, хотя до лимана было вёрст пятнадцать, но ветер тут дул с моря и приносил соль.

А посреди улицы стоял единственный в Вербовке двухэтажный дом, и это была аптека.

Внизу — аптека, наверху — жильё, и оба этажа принадлежали Гиршу, провизору, человеку сорока трёх лет, сутулому от прилавка и близорукому от мелкого шрифта. Очки он снимал, когда смотрел на дочерей, и от этого казалось, что дочерей он видит хуже всего остального, а на самом деле было наоборот.

В аптеке пахло так, что у всякого входящего на секунду делалось торжественное лицо. Камфора, мята, горький миндаль, воск, спирт, сушёная ромашка и поверх всего — тот особый холодноватый запах чистого стекла, который бывает только там, где стекло моют каждый день. По полкам стояли штангласы с латинскими прописями, выведенными от руки, с завитками; латынь в Вербовке не понимал никто, включая половину тех, кто её читал, и именно поэтому она внушала уважение. Стояли весы с медными чашками и коробочкой разновесок, каждая гирька в своём гнезде. Стояла мраморная ступка, тяжёлая, как надгробие. В углу, в мутной банке, жили пиявки и вели ту неторопливую жизнь, какую ведут существа, знающие, что за ними придут.

А под прилавком был люк, и под люком — погреб: не для картошки, а для того, что боится тепла. Ступеньки, семь штук, глиняный пол, полки, холод даже в июле.

✦ ✦ ✦

Всякий день начинался одинаково: около девяти приходила первая баба, и это чаще всего была Гапка с Сухого Яра, у которой одиннадцать лет болела поясница и которая проделывала три версты пешком, чтобы поговорить об этом с человеком образованным.

«Гирш. Поясница».

«Опять».

«Опять. Ночью повернулась — и как ножом. Аж в глазах потемнело».

Гирш снимал очки, протирал, надевал.

«Растирание дам. Спирт с камфорой. Три вечера подряд, и платком поверх, шерстяным, а не этим вашим ситцевым».

«А чтоб сразу?»

«Сразу — это не ко мне. Сразу — это к Богу, и то, говорят, очередь».

Гапка вздыхала, брала склянку, поворачивала её к свету, будто в жизни своей ничего подобного не видела, и говорила то, ради чего, собственно, и шла три версты:

«Ты запиши, Гирш. Я после Спаса отдам».

«Записал».

Он и вправду записывал — сразу, при ней, в толстую книгу с обтрёпанным корешком, куда заносил все долги местечка и половину окрестных хуторов. Книга велась образцово, с датами и копейками. Напоминать он не напоминал никогда, и в этом состояла его репутация: аптекарь-то хороший, только жалостливый, и оттого небогатый.

За прилавком в это время стояла Хая и заворачивала порошки — восемь одинаковых пакетиков, аккуратных, как письма, — и слушала. Она всегда слушала. Гапка выходила, звенел колокольчик над дверью, и Хая, не поднимая головы, спрашивала:

«Она отдаст?»

«Нет».

«А зачем тогда писать?»

«Чтобы она думала, что отдаст. С этой мыслью человеку легче жить».

✦ ✦ ✦

Была у Гирша одна странность, над которой смеялись все.

Каждую весну, начиная с Пасхи и до Троицы, он делался беспокоен. Ходил к шинкарю узнавать, что пишут в газетах, а газеты доходили с опозданием на неделю и вранья в них было больше, чем букв. Спрашивал у проезжих. Считал дни. Соседи говорили: Гирш опять весну испугался. Кузнец, человек громадный и добродушный, хлопал его по плечу так, что провизор приседал, и обещал, что если что — он, кузнец, сам всех разгонит одной рукой, и пусть Гирш идёт спать спокойно.

Гирш благодарил и спать спокойно не шёл.

Жена его, Бейла, к весенним страхам мужа относилась как к погоде: явление ежегодное, обсуждению не подлежит, зонта не отменяет. Она была младше на семь лет, сухая, быстрая, и разговаривала, не переставая работать, а разговор заканчивала тем, что кончалась работа.

Вечером, когда Гирш поднимался наверх и садился, она ставила перед ним тарелку и выкладывала новости — все сразу, одной лентой, без пауз, потому что пауза означала бы, что ему можно вставить слово.

«Тебе Сура кланялась, и не просто кланялась, а с претензией, потому что у тебя, оказывается, цены как в Одессе, это её слова, я их не выдумываю. Я ей говорю: Сура, в Одессе ты была последний раз при покойном свёкре, а свёкор твой помер, когда Двойры на свете не было, так что не рассказывай мне про Одессу, я тебя умоляю. Она купила две склянки. Одну для колена, вторую про запас, потому что Хана-Ривка ездила к дочери в город и вернулась оттуда таким знатоком жизни, что теперь при ней надо что-нибудь держать в буфете, иначе ты нищая и никто. Так что скидку ей не давай. За скидку она тебя обругает, а за полную цену будет хвалить на всю улицу, я эту породу знаю, я с ней двадцать лет живу через забор».

Гирш ел.

«Ты слышал, что я сказала?»

«Скидку не давать».

«Ты слышал главное. Остальное я говорила для себя».

Дочерей было две.

Старшей, Хае, шёл пятнадцатый год. Невысокая, узкая в кости, с широковатым скуластым лицом, которое в местечке считали неудачным, и со светлыми, почти бесцветными глазами, менявшимися от освещения: на солнце они казались пустыми, а в сумерках тёмными. На еврейку она похожа не была совершенно, и соседки, поглядывая на неё, говорили Бейле сочувственно: ну ничего, зато здоровенькая.

Зато у неё были отцовские руки.

Хая с восьми лет знала вес. Не умела считать — знала. Положит на ладонь, подержит секунду и скажет: тут золотник с четвертью, — и Гирш ставил на весы, и было золотник с четвертью. Раз в год приезжал уездный врач — с ревизией, которая состояла в том, что он листал журнал, нюхал спирт и оставался обедать. При нём Гирш показывал фокус: клал дочери на ладонь что попало и просил назвать вес, и врач ставил на весы и качал головой. При нём же отец однажды, забывшись, сказал вслух, что жалко, что не мальчик. Хая стояла в двух шагах. Она это запомнила навсегда, хотя ничего обидного отец не имел в виду и думал в ту минуту совсем о другом.

Ей позволяли толочь ромашку и заворачивать порошки. К шкафу с ящичками не подпускали.

«Не бегай в лавку без меня, — говорил Гирш. — Там есть ящички, которые тебе рано».

«А когда будет не рано?»

«Когда научишься бояться».

«А я боюсь».

«Ты не боишься. Ты интересуешься. Это разное».

Он же объяснил ей вещь, которую она поняла раньше, чем следовало бы понимать в её годы, и запомнила лучше всего остального, чему её учили.

«Это не яд, — сказал он, показывая на верхнюю полку. — Яд — это когда много. Всё остальное — лекарство».

Младшая, Двойра, была на год моложе, круглее лицом, мягче нравом и единственная в семье похожа на отца. Вес её не интересовал ни в каком виде.

Вечерами они сидели вдвоём на крыльце, и Двойра рассказывала. Она умела рассказывать так, что человек, о котором шла речь, входил во двор и садился рядом.

«У шинкарёвой Ривки платье было зелёное. Зелёное, Хая, я тебе говорю. И рукава вот такие, буфами, как в Одессе носят. А жених стоит и на неё не смотрит, а смотрит на её мать, потому что мать всё время говорит, и он боится пропустить, когда она скажет что-нибудь про него».

«Сколько за неё дали?»

Двойра замолчала.

«Какая тебе разница».

«Никакой».

«Ты всегда спрашиваешь не то. Все спрашивают про платье, а ты про деньги».

«Платье ты уже рассказала».

Двойра засмеялась, потому что сердиться на сестру у неё никогда не выходило дольше двух минут, и стала рассказывать дальше — про мать жениха, про тётку, про то, кто с кем не разговаривает третий год.

Жили не богато и не бедно, а так, как живут в единственной аптеке на всё местечко: без золота, но с сахаром в доме круглый год.

✦ ✦ ✦

В марте того года в Петербурге убили государя.

Весть дошла до Вербовки на четвёртый день и особенного впечатления не произвела: до Петербурга было столько же вёрст, сколько до луны, и убивали там регулярно, и всякий раз ничего не менялось. Гирш прочёл газету дважды, сложил вчетверо и положил на прилавок, и Бейла, увидев его лицо, спросила, что случилось. Он сказал, что ничего.

В апреле, на Фоминой неделе, прошёл слух, что в Елисаветграде было.

Слух был мутный, разросшийся по дороге, как всякий слух: одни говорили — побили лавки, другие — что пожгли улицу, третьи — что войска стреляли в толпу, и непонятно было, в кого стреляли и кого защищали. В Вербовке пожали плечами. Елисаветград был далеко.

Березовку громили двадцать пятого, Ананьев — двадцать седьмого, но в Вербовке про это узнали не тогда. Телеграфа у шинкаря не водилось, и всё, что доходило, доходило на подводах, вместе с солью, рыбой и чужими разговорами на постоялом дворе. Про Березовку сказали двадцать восьмого. Про Ананьев — к вечеру двадцать девятого.

В тот же вечер Гирш вернулся от шинкаря серый и сел на лавку, не сняв картуза.

«Собери девочек. Поедем в Одессу».

Бейла в это время месила и рук из квашни не вынула.

«К кому?»

«К кому-нибудь. Наймём угол. На две недели, пока уляжется».

«У нас в Одессе никого нет».

«У тебя есть сестра».

«У меня нет сестры».

Он помолчал.

«Бейла. Елисаветград — чужая губерния. Киев — чужая. А Березовка наша».

«И что теперь? У меня Двойре надо доучиться. У меня коза не доена. У меня птица не кормлена и бельё третий день в корыте лежит». Она наконец вынула руки и обтёрла их о фартук, и по тому, как она это сделала — коротко, зло, — было видно, что она всё поняла и понимать не хочет. «И потом, куда мы поедем? С чем? Ты аптеку на кого оставишь, на Гапку?»

«На замок».

«Замок ломается быстрее двери».

Гирш посмотрел на неё, потом на свои руки.

«Ну, как знаешь», — сказал он.

Бейла вернула руки в квашню.

✦ ✦ ✦

Тридцатого апреля был четверг.

С утра Гирш собрал долговую книгу, выручку и серебряный подсвечник, завернул в холст и снёс в погреб — засунул за нижнюю полку, к самой стене, и вылез весь в глине. Кузнец, зашедший за каплями, застал его за этим и хохотал так, что звенели штангласы.

«Гирш, ты золото прячешь. У тебя ж золота нету».

«Нету».

«Так чего прячешь?»

«Привычку тренирую».

Бейла поставила тесто. Двойра убежала к соседке через две хаты и, разумеется, застряла. Хая стояла за прилавком и заворачивала порошки, а Гирш растирал что-то в ступке, и мраморный этот звук — ш-ш, ш-ш — был самым обыкновенным звуком её детства.

Около полудня звук прекратился.

Гирш стоял, глядя в окно, и в руке у него был пестик.

По дороге со стороны станции шла пыль.

Их было человек двадцать. Пришлые, с железной дороги: сезонники, тянувшиеся на юг на уборку, и городские, которых зима выкинула с фабрик, — их в ту весну по дорогам двигалось столько, что деревни запирали хлев среди бела дня. Они шли не спеша, вразвалку, и были уже пьяные, и была в их походке та нехорошая уверенность, какая бывает у людей, делающих не первый раз то, что они собираются делать. У двоих в руках были ломы. У одного — коса, снятая с косовища и насаженная как пика.

Гирш положил пестик в ступку. Аккуратно, чтобы не звякнуло.

«Бейла. Двойра где?»

Мать выскочила без платка.

Это заняло, наверное, полминуты, но полминуты эти Хая помнила подробнее, чем следующие двенадцать часов: мать бежит по улице боком, придерживая юбку, и добегает до соседской калитки, и не входит, а кричит в неё, и оттуда сначала не выходит никто, а потом выходит Двойра, и мать хватает её за руку выше локтя и тащит обратно, и Двойра оборачивается на бегу, потому что не понимает, и на лице у неё ещё держится то выражение, с каким она рассказывала про зелёное платье.

Улица не разошлась.

Вот это и было главное, и Хая это видела. Улица постояла и двинулась следом — соседи, мужики с Сухого Яра и с Терновой балки, шинкарёв работник, кузнец с одной рукой в кармане. Никто не кричал. Шли молча и деловито, как идут на толоку.

«Веди девочек вниз», — сказал Гирш и пошёл на крыльцо.

Бейла откинула люк, столкнула обеих в темноту и полезла сама. Хая была на верхней ступеньке, когда через открытую дверь лавки, наискось, ей стал виден кусок двора и колодец.

Первым во двор вошёл Панас Гнатюк с вилами.

Панас жил через четыре хаты. У Панаса болела мать, и Гирш два года отпускал ей капли в долг, и в книге, лежавшей сейчас за нижней полкой в трёх шагах от Хаи, против его имени стояло четыре рубля с копейками. Панас вошёл во двор и остановился, потому что Гирш стоял на крыльце и смотрел на него и сказал:

«Панас».

Просто имя. Больше ничего.

И Панас на секунду замер — Хая видела это отчётливо и потом вспоминала эту секунду чаще, чем всё остальное, — замер, переступил, поглядел себе под ноги.

И не ушёл.

Крышка люка опустилась.

✦ ✦ ✦

Наверху топали.

Звук был странно домашний: так топают, когда двигают шкаф. Потом посыпались штангласы — сначала по одному, потом целыми полками, и стеклянный этот дождь всё не кончался и не кончался, и в нём тонули голоса. Что-то тяжёлое рухнуло прямо над ними, и с крышки просыпалась глиняная пыль, и стало ясно, что на люк свалили полки.

Потом закричала женщина, и кричала долго, и это была не мать: мать была здесь, вжимала их головы себе в колени и держала ладонь на рту у Двойры, потому что Двойра всхлипывала.

Хая не всхлипывала.

Хая сидела на нижней ступеньке, вцепившись пальцами в холодную глину, и слушала, и когда женщина наверху закричала в третий раз, у неё само собой, без спроса, коротко и ясно подумалось: кричит не она. Мысль легла тёплая, как тепло, которое возвращается в отмороженные пальцы, и была она не мыслью даже, а облегчением всего тела разом — плеч, живота, горла.

Кричит не она.

Потом она захотела эту мысль убрать. Мысль не убралась. Она осталась лежать там, где легла, и никуда потом не делась, и ни одному человеку Хая про неё не сказала.

Через какое-то время закричал отец.

Кричал он недолго, и голос у него был не тот, каким он объяснял Гапке про поясницу.

Потом стало тихо, и в тишине наверху ещё ходили, и что-то ещё падало, и потянуло дымом. Дым просачивался в щели, и Бейла подтянула девочек ниже, к глиняному полу, где воздух был чище, и держала, и молчала. Горело не у них — горело у шинкаря на той стороне. К ночи стихло и это.

Они просидели в погребе до рассвета.

✦ ✦ ✦

Люк подняла Бейла — не сразу. Сверху навалило полок и битого стекла, и она била в крышку плечом, пока не подалось, и то, чем громилы засыпали лавку, оказалось тем самым, что их укрыло.

Аптеки не было. Стены стояли, потолок держался, а аптеки не было: полки сорваны, штангласы в осколках по всему полу, весы исчезли, ступка лежала в дверях, куда её, видно, катили и бросили. Пиявки высохли среди стекла. Под ногами хрустело так, что нельзя было ступить бесшумно, и в этом хрусте они и вышли на крыльцо.

Отец лежал во дворе, у колодца, лицом вверх.

Вилы стояли рядом, воткнутые в землю аккуратно, зубьями вниз, как ставят инструмент, закончив работу.

Двойра завыла и упала на колени. Бейла опустилась рядом с мужем, взяла его руку и стала гладить по тыльной стороне, по пятнам и по сухой коже между костяшками, и делала это молча и долго.

А Хая стояла на крыльце и смотрела не на отца.

Она смотрела на улицу. Улица была обыкновенная: белые хаты, мальвы, пыль, и куры уже вышли и ходили с тем же выражением хозяйской уверенности. У четвёртой хаты открылась дверь, и оттуда вышла женщина с ведром и пошла к колодцу — не к их колодцу, к своему, — и, проходя, посмотрела в их сторону один раз и отвернулась.

Хоронили в тот же день, до заката. Кроме Гирша, хоронили ещё двоих: старика с того конца улицы и шинкарёва племянника, который вздумал не пускать. Больше в Вербовке убитых не было. В ту весну по югу так и шло почти везде: били, жгли и тащили, а убивать не собирались.

Вечером Бейла спустилась в погреб и достала из-за нижней полки свёрток — книгу, выручку, подсвечник. Наверху, в жилье, не осталось ничего, что стоило бы нести.

«Собирайтесь. Пойдём в Одессу».

«К кому?»

«У меня там сестра».

«У тебя нет сестры».

Бейла завязывала узел и головы не подняла.

«У кого есть сестра, у того есть куда идти».

Вышли на другое утро, до жары. Мать несла узел, Хая — второй узел и жестянку с деньгами, Двойра — козу на верёвке, которую пришлось продать на первом же хуторе, потому что коза шла медленнее их. Дорога на Одессу лежала прямая, белая от пыли, обсаженная старыми вербами, и по ней в ту весну шло много народу в обе стороны.

До города было сорок вёрст. Идти сутки.

Они пошли, потому что идти больше было некуда.

🤞 Продолжение следует.

Ваш Михаил Вяземский / Оккультный Советник

✦ ✦ ✦

Друзья ❤️, подписывайтесь на канал, чтобы мы встречались чаще. Ставьте лайки 👍 для обмена энергиями и оставляйте комментарии! 😍

© Оккультный Советник. Все права защищены. При цитировании или копировании данного материала обязательно указание авторства и размещение активной ссылки на оригинальный источник. Незаконное использование публикации будет преследоваться в соответствии с действующим законодательством.

Поделиться

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Прокрутить вверх

Записаться на обучение